Неточные совпадения
Траги-нервических явлений,
Девичьих обмороков, слез
Давно терпеть не мог Евгений:
Довольно их он перенес.
Чудак, попав на пир
огромный,
Уж был сердит. Но, девы томной
Заметя трепетный порыв,
С досады взоры опустив,
Надулся он и, негодуя,
Поклялся Ленского взбесить
И уж порядком отомстить.
Теперь, заране торжествуя,
Он
стал чертить в душе своей
Карикатуры всех гостей.
Но управляющий сказал: «Где же вы его сыщете? разве у себя в носу?» Но председатель сказал: «Нет, не в носу, а в здешнем же уезде, именно: Петр Петрович Самойлов: вот управитель, какой нужен для мужиков Чичикова!» Многие сильно входили в положение Чичикова, и трудность переселения такого
огромного количества крестьян их чрезвычайно устрашала;
стали сильно опасаться, чтобы не произошло даже бунта между таким беспокойным народом, каковы крестьяне Чичикова.
Я взошел в хату: две лавки и стол, да
огромный сундук возле печи составляли всю ее мебель. На стене ни одного образа — дурной знак! В разбитое стекло врывался морской ветер. Я вытащил из чемодана восковой огарок и, засветив его,
стал раскладывать вещи, поставив в угол шашку и ружье, пистолеты положил на стол, разостлал бурку на лавке, казак свою на другой; через десять минут он захрапел, но я не мог заснуть: передо мной во мраке все вертелся мальчик с белыми глазами.
Так пускал он в ход свои нравственные силы, так волновался часто по целым дням, и только тогда разве очнется с глубоким вздохом от обаятельной мечты или от мучительной заботы, когда день склонится к вечеру и солнце
огромным шаром
станет великолепно опускаться за четырехэтажный дом.
Огромной величины змия, из светлыя
стали искованная, облежала вокруг всего седалища при его подножии и, конец хвоста в зеве держаща, изображала вечность.
Здание предубеждения о власти папской рушиться
стало,
стало исчезать и суеверие; истина нашла любителей, попрала
огромный оплот предрассуждений, но недолго пребывала в сей стезе.
Сложив свои
огромные руки на груди, опустив голову и беспрестанно тяжело вздыхая, Гриша молча стоял перед иконами, потом с трудом опустился на колени и
стал молиться.
В его работе
стала происходить теперь перемена, доставлявшая ему
огромное наслаждение.
После короткого совещания — вдоль ли, поперек ли ходить — Прохор Ермилин, тоже известный косец,
огромный, черноватый мужик, пошел передом. Он прошел ряд вперед, повернулся назад и отвалил, и все
стали выравниваться за ним, ходя под гору по лощине и на гору под самую опушку леса. Солнце зашло за лес. Роса уже пала, и косцы только на горке были на солнце, а в низу, по которому поднимался пар, и на той стороне шли в свежей, росистой тени. Работа кипела.
Он был еще худее, чем три года тому назад, когда Константин Левин видел его в последний раз. На нем был короткий сюртук. И руки и широкие кости казались еще
огромнее. Волосы
стали реже, те же прямые усы висели на губы, те же глаза странно и наивно смотрели на вошедшего.
Княгиня Бетси, не дождавшись конца последнего акта, уехала из театра. Только что успела она войти в свою уборную, обсыпать свое длинное бледное лицо пудрой, стереть ее, оправиться и приказать чай в большой гостиной, как уж одна за другою
стали подъезжать кареты к ее
огромному дому на Большой Морской. Гости выходили на широкий подъезд, и тучный швейцар, читающий по утрам, для назидания прохожих, за стеклянною дверью газеты, беззвучно отворял эту
огромную дверь, пропуская мимо себя приезжавших.
Но мужички, вероятно по незнанию географического положения города Орлеана, продолжали предлагать ему подводное путешествие вниз по течению извилистой речки Гнилотерки и уже
стали поощрять его легкими толчками в шейные и спинные позвонки, как вдруг, к неописанной радости Лежёня, раздался звук колокольчика, и на плотину взъехали
огромные сани с пестрейшим ковром на преувеличенно-возвышенном задке, запряженные тройкой саврасых вяток.
Были минуты, когда Дронов внезапно расцветал и
становился непохож сам на себя. Им овладевала задумчивость, он весь вытягивался, выпрямлялся и мягким голосом тихо рассказывал Климу удивительные полусны, полусказки. Рассказывал, что из колодца в углу двора вылез
огромный, но легкий и прозрачный, как тень, человек, перешагнул через ворота, пошел по улице, и, когда проходил мимо колокольни, она, потемнев, покачнулась вправо и влево, как тонкое дерево под ударом ветра.
Дьякон все делал медленно, с тяжелой осторожностью. Обильно посыпав кусочек хлеба солью, он положил на хлеб колечко лука и поднял бутылку водки с таким усилием, как двухпудовую гирю. Наливая в рюмку, он прищурил один
огромный глаз, а другой выкатился и
стал похож на голубиное яйцо. Выпив водку, открыл рот и гулко сказал...
— Мы видим, что в Германии быстро создаются условия для перехода к социалистическому строю, без катастроф, эволюционно, — говорил Прейс, оживляясь и даже как бы утешая Самгина. — Миллионы голосов немецких рабочих, бесспорная культурность масс,
огромное партийное хозяйство, — говорил он, улыбаясь хорошей улыбкой, и все потирал руки, тонкие пальцы его неприятно щелкали. — Англосаксы и германцы удивительно глубоко усвоили идею эволюции, это
стало их органическим свойством.
Начали спорить по поводу письма, дым папирос и слов тотчас
стал гуще. На столе кипел самовар, струя серого вара вырывалась из-под его крышки горячей пылью. Чай разливала курсистка Роза Грейман, смуглая, с
огромными глазами в глубоких глазницах и ярким, точно накрашенным ртом.
— Из-за голубей потерял, — говорил он, облокотясь на стол, запустив пальцы в растрепанные волосы, отчего голова
стала уродливо
огромной, а лицо — меньше. — Хорошая женщина, надо сказать, но, знаете, у нее — эти общественные инстинкты и все такое, а меня это не опьяняет…
В дверях буфетной встала Алина, платье на ней было так ослепительно белое, что Самгин мигнул; у пояса — цветы, гирлянда их спускалась по бедру до подола, на голове — тоже цветы, в руках блестел веер, и вся она блестела, точно
огромная рыба.
Стало тихо, все примолкли, осторожно отодвигаясь от нее. Лютов вертелся, хватал стулья и бормотал...
Обе фигурки на фоне
огромного дворца и над этой тысячеглавой, ревущей толпой были игрушечно маленькими, и Самгину казалось, что чем лучше видят люди игрушечность своих владык, тем сильнее
становится восторг людей.
И вдруг с черного неба опрокинули
огромную чашу густейшего медного звука, нелепо лопнуло что-то, как будто выстрел пушки, тишина взорвалась, во тьму влился свет, и
стало видно улыбки радости, сияющие глаза, весь Кремль вспыхнул яркими огнями, торжественно и бурно поплыл над Москвой колокольный звон, а над толпой птицами затрепетали, крестясь, тысячи рук, на паперть собора вышло золотое духовенство, человек с горящей разноцветно головой осенил людей огненным крестом, и тысячеустый голос густо, потрясающе и убежденно — трижды сказал...
Дома его ждала телеграмма из Антверпена. «Париж не вернусь еду Петербург Зотова». Он изорвал бумагу на мелкие куски, положил их в пепельницу, поджег и, размешивая карандашом, дождался, когда бумага превратилась в пепел. После этого ему
стало так скучно, как будто вдруг исчезла цель, ради которой он жил в этом
огромном городе. В сущности — город неприятный, избалован богатыми иностранцами, живет напоказ и обязывает к этому всех своих людей.
В изношенной поддевке и
огромных, грубой кожи, сапогах, он
стал еще более похож на торговца старьем.
Но, несмотря на голоса из темноты,
огромный город все-таки вызывал впечатление пустого, онемевшего. Окна ослепли, ворота закрыты, заперты, переулки
стали более узкими и запутанными. Чутко настроенный слух ловил далекие щелчки выстрелов, хотя Самгин понимал, что они звучат только в памяти. Брякнула щеколда калитки. Самгин приостановился. Впереди его знакомый голос сказал...
Клим снял запотевшие очки, тогда
огромные шары жидкого опала несколько обесцветились, уплотнились, но
стали еще более неприятны, а огонь, потускнев, ушел глубже в центры их.
Не успело воображение воспринять этот рисунок, а он уже тает и распадается, и на место его тихо воздвигся откуда-то корабль и повис на воздушной почве; из
огромной колесницы уже сложился
стан исполинской женщины; плеча еще целы, а бока уже отпали, и вышла голова верблюда; на нее напирает и поглощает все собою ряд солдат, несущихся целым строем.
Вчера привезли свежей и отличной рыбы, похожей на форель, и
огромной. Одной
стало на тридцать человек, и десятка три пронсов (раков, вроде шримсов, только большего размера), превкусных. Погода как летняя, в полдень 17 градусов в тени, но по ночам холодно.
Мы
стали прекрасно. Вообразите
огромную сцену, в глубине которой, верстах в трех от вас, видны высокие холмы, почти горы, и у подошвы их куча домов с белыми известковыми стенами, черепичными или деревянными кровлями. Это и есть город, лежащий на берегу полукруглой бухты. От бухты идет пролив, широкий, почти как Нева, с зелеными, холмистыми берегами, усеянными хижинами, батареями, деревнями, кедровником и нивами.
Мы шли по полям, засеянным разными овощами. Фермы рассеяны саженях во ста пятидесяти или двухстах друг от друга. Заглядывали в домы; «Чинь-чинь», — говорили мы жителям: они улыбались и просили войти. Из дверей одной фермы выглянул китаец, седой, в очках с
огромными круглыми стеклами, державшихся только на носу. В руках у него была книга. Отец Аввакум взял у него книгу, снял с его носа очки, надел на свой и
стал читать вслух по-китайски, как по-русски. Китаец и рот разинул. Книга была — Конфуций.
Недвижно, вдохновенно
стали леса, полные мрака, и кинули
огромную тень от себя.
Огромный огненный месяц величественно
стал в это время вырезываться из земли. Еще половина его была под землею, а уже весь мир исполнился какого-то торжественного света. Пруд тронулся искрами. Тень от деревьев ясно
стала отделяться на темной зелени.
Огромная звезда, «подобная светильнику» (то есть церкви), «пала на источники вод, и
стали они горьки».
В девяностых годах прошлого столетия разбогатевшие страховые общества, у которых кассы ломились от денег, нашли выгодным обратить свои
огромные капиталы в недвижимые собственности и
стали скупать земли в Москве и строить на них доходные дома. И вот на Лубянской площади, между Большой и Малой Лубянкой, вырос
огромный дом. Это дом страхового общества «Россия», выстроенный на владении Н. С. Мосолова.
Граф Шувалов, у которого в крепостные времена были
огромные имения в Верейском уезде, первый
стал отпускать крестьян в Москву по сбору на «погорелые» места, потому что они платили повышенный оброк. Это было очень выгодно помещику.
На площадь приходили прямо с вокзалов артели приезжих рабочих и
становились под
огромным навесом, для них нарочно выстроенным. Сюда по утрам являлись подрядчики и уводили нанятые артели на работу. После полудня навес поступал в распоряжение хитрованцев и барышников: последние скупали все, что попало. Бедняки, продававшие с себя платье и обувь, тут же снимали их, переодевались вместо сапог в лапти или опорки, а из костюмов — в «сменку до седьмого колена», сквозь которую тело видно…
«Эрмитаж»
стал давать
огромные барыши — пьянство и разгул пошли вовсю. Московские «именитые» купцы и богатеи посерее шли прямо в кабинеты, где сразу распоясывались… Зернистая икра подавалась в серебряных ведрах, аршинных стерлядей на уху приносили прямо в кабинеты, где их и закалывали… И все-таки спаржу с ножа ели и ножом резали артишоки. Из кабинетов особенно славился красный, в котором московские прожигатели жизни ученую свинью у клоуна Таити съели…
В дыму идти
становилось все труднее и труднее. Начинало першить в горле.
Стало ясно, что мы не успеем пройти буреломный лес, который, будучи высушен солнцем и ветром, представлял теперь
огромный костер.
Точно так я знаю, что для
огромного большинства людей, которые ничуть не хуже меня, счастье должно иметь идиллический характер, я восклицаю: пусть
станет господствовать в жизни над всеми другими характерами жизни идиллия.
Тут теплота проникает всю грудь: это уж не одно биение сердца, которое возбуждается фантазиею, нет, вся грудь чувствует чрезвычайную свежесть и легкость; это похоже на то, как будто изменяется атмосфера, которою дышит человек, будто воздух
стал гораздо чище и богаче кислородом, это ощущение вроде того, какое доставляется теплым солнечным днем, это похоже на то, что чувствуешь, греясь на солнце, но разница
огромная в том, что свежесть и теплота развиваются в самых нервах, прямо воспринимаются ими, без всякого ослабления своей ласкающей силы посредствующими элементами».
У него был
огромный подряд, на холст ли, на провиант ли, на сапожный ли товар, не знаю хорошенько, а он, становившийся с каждым годом упрямее и заносчивее и от лет, и от постоянной удачи, и от возрастающего уважения к нему, поссорился с одним нужным человеком, погорячился, обругал, и штука
стала выходить скверная.
Рахметов, попросив соседскую служанку сходить в булочную, поставил самовар, подал,
стали пить чай; Рахметов с полчаса посидел с дамами, выпил пять стаканов чаю, с ними опростал половину
огромного сливочника и съел страшную массу печенья, кроме двух простых булок, служивших фундаментом: «имею право на это наслажденье, потому что жертвую целою половиною суток».
Мне хотелось показать ему, что я очень знаю, что делаю, что имею свою положительную цель, а потому хочу иметь положительное влияние на журнал; принявши безусловно все то, что он писал о деньгах, я требовал, во-первых, права помещать
статьи свои и не свои, во-вторых, права заведовать всею иностранною частию, рекомендовать редакторов для нее, корреспондентов и проч., требовать для последних плату за помещенные
статьи; это может показаться странным, но я могу уверить, что «National» и «Реформа» открыли бы
огромные глаза, если б кто-нибудь из иностранцев смел спросить денег за
статью.
Отец мой провел лет двенадцать за границей, брат его — еще дольше; они хотели устроить какую-то жизнь на иностранный манер без больших трат и с сохранением всех русских удобств. Жизнь не устроивалась, оттого ли, что они не умели сладить, оттого ли, что помещичья натура брала верх над иностранными привычками? Хозяйство было общее, именье нераздельное,
огромная дворня заселяла нижний этаж, все условия беспорядка,
стало быть, были налицо.
Ему,
стало быть, не трудно было разжалобить наших славян судьбою страждущей и православной братии в Далмации и Кроации;
огромная подписка была сделана в несколько дней, и, сверх того, Гаю был дан обед во имя всех сербских и русняцких симпатий.
Официальное католичество и официальный протестантизм создали
огромную богословскую литературу, богословие
стало делом профессиональным, им занимались специалисты, люди духовные, профессора богословских факультетов и институтов.
Я помню, что кто-то будто бы повел меня за руку, со свечкой в руках, показал мне какого-то
огромного и отвратительного тарантула и
стал уверять меня, что это то самое темное, глухое и всесильное существо, и смеялся над моим негодованием.
Кулачный господин при слове «бокс» только презрительно и обидчиво улыбался и, с своей стороны, не удостоивая соперника явного прения, показывал иногда, молча, как бы невзначай, или, лучше сказать, выдвигал иногда на вид одну совершенно национальную вещь —
огромный кулак, жилистый, узловатый, обросший каким-то рыжим пухом, и всем
становилось ясно, что если эта глубоко национальная вещь опустится без промаху на предмет, то действительно только мокренько
станет.
Просто-напросто все злоключения сами собой
стали учащаться, наворачиваться друг на друга, шириться и расти, подобно тому, как маленький снежный комочек, толкаемый ногами ребят, сам собою, от прилипающего к нему талого снега,
становится все больше, больше вырастает выше человеческого роста и, наконец, одним последним небольшим усилием свергается в овраг и скатывается вниз
огромной лавиной.
Другой, очень недурно одетый мужчина лет сорока пяти, промучив девушку часа два, заплатил за номер и дал ей восемьдесят копеек; когда же она
стала жаловаться, он со зверским лицом приставил к самому ее носу
огромный, рыжеволосый кулак и сказал решительно...
Часа через полтора игумен и гости проснулись. Отец Спиридоний притащил
огромный медный кунган с холодным игристым малиновым медом, его не замедлили опорожнить. После того отец Михаил
стал показывать Патапу Максимычу скит свой…
Не знаю, разошелся ли он лично с Некрасовым к тому времени (как вышло это у Тургенева), но по направлению он, сделавшись редактором «Библиотеки для чтения» (которую он оживил, но материально не особенно поднял),
стал одним из главарей эстетической школы, противником того утилитаризма и тенденциозности, какие он усматривал в новом руководящем персонале «Современника» — в Чернышевском и его школе, в Добролюбове с его «Свистком» и в том обличительном тоне, которым эта школа приобрела
огромную популярность в молодой публике.